Зверь

Глава 8. Стены сужаются

Керн ждал её не в лаборатории. Он сидел в гостиной, в кресле, при одной свече, и когда она вошла, не повернул головы.

— Сядь.

Она села на стул у двери. Между ними была вся комната.

— Линда была, — сказал он.

Мира молчала.

— Она рассказала мне про сизуху. Она была очень… — он выбрал слово, — взволнована. Она считает, что ты пыталась её убить. Я объяснил ей, что это невозможно, потому что ты знаешь дозы и знаешь, что у неё здоровое сердце. Она успокоилась. Она очень мне доверяет.

Свеча качнулась.

— Но я хочу понять, Мира. Не для Линды — для себя. Ты стояла, ела сизуху и смотрела, как она ест. И молчала. Зачем?

Она подняла голову.

Она сделала это не сразу — сначала подбородок, потом ключицы, потом выше, туда, куда пять лет нельзя было, — и посмотрела ему в глаза. Глаза у него были серые, спокойные, с красноватыми прожилками от лампы. Обычные глаза. Она не смотрела в них с тринадцати лет, и ей казалось, что там будет что-то, что её сожжёт. Там не было ничего. Просто глаза человека, который хочет ответа.

Керн заметил. Она увидела, как он заметил, — не дрогнул, не моргнул, только чуть склонил голову набок, как птица, увидевшая, что в траве что-то двигается.

— Я не буду отвечать, — сказала она.

— Не будешь.

— Нет.

Он подождал. Она молчала и смотрела. Молчание тянулось долго, и она чувствовала, как в этом молчании что-то происходит — как будто между ними сдвигали мебель.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Тогда я спрошу иначе. Что с тобой происходит?

— Ты травишь Алана.

Слова вышли ровно. Она удивилась, что не дрожит голос.

— Синяя склянка. Дурман-корень. Ты даёшь ему всё больше, и он всё слабее, и ты знаешь это, потому что записываешь. Ты его не лечишь. Ты его держишь.

Керн не пошевелился.

— И тебя, — сказал он мягко. — Ты хотела сказать «и меня». Через него.

Она молчала.

— Ты давно это поняла?

— Давно.

— Умница. — Он сказал это без насмешки, с каким-то печальным удовлетворением. — Я ждал, когда ты скажешь вслух. Ты дольше тянула, чем я думал.

Он встал. Не подошёл — просто встал и заложил руки за спину, и заговорил, глядя в тёмное окно, как говорил, когда объяснял ей свойства настоек. Тем же голосом.

— Давай посмотрим, что ты знаешь. Ты знаешь, что в синей склянке дурман. Правильно. Ты знаешь, что без него Алан через пять дней ляжет, а через семь — умрёт, потому что его лёгкие давно держатся только на этом. Правильно. Ты не знаешь состав. Правильно. Ты не знаешь, как снимать с дурмана постепенно, потому что это нужно рассчитывать по весу, по дыханию, по возрасту, а у тебя нет ни моих записей, ни моего опыта. Ты пробовала — помнишь? — и он бился на полу.

Она смотрела ему в спину.

— Что ещё ты знаешь? Ты знаешь, что у тебя нет денег. Ты знаешь, что у тебя нет бумаг — все бумаги на вас двоих у меня, я опекун, и любой староста в любом посёлке отдаст тебя мне обратно за час. Ты знаешь, что тебе восемнадцать, что ты выглядишь как приютская, что у тебя нет ни ремесла, которое можно предъявить, ни имени, ни родни. Что ты умеешь? Собирать травы. Кому это нужно? Знахарке за еду. Наёмникам за долю. — Он чуть повернул голову. — Да, я знаю про долю. Шен считает, что он мне что-то доказывает. Пусть.

Мира почувствовала, как холодеют пальцы.

— Ты можешь уйти хоть сейчас, — сказал Керн. — Дверь не заперта. Я не держу тебя, Мира, я никогда тебя не держал, вспомни. Ты можешь взять брата и уйти в ночь. Что будет через пять дней? Ты знаешь. Ты можешь уйти одна. Что будет с ним? Он останется здесь, и я буду продолжать, и ты не будешь знать, как. Каждый день — не знать. Ты можешь пойти к старосте и сказать всё, что ты мне сейчас сказала. Староста лечится у меня от подагры, его жена — от спины, его дочь я вытащил из горячки прошлой зимой. Кому он поверит? Стриженой девке, которая на прошлой неделе отравила разведчицу из отряда Шена? Линда уже была у него, к слову. Плакала.

Он повернулся к ней полностью.

— Вот что ты знаешь. А теперь скажи, что ты хочешь сделать. Я слушаю. Я никогда не отказывался тебя слушать.

Она сидела. Внутри у неё было то, что она уже знала, — камень, тишина, — и поверх этого что-то другое, чего она не ждала: его слова работали. Не потому, что были правдой. Потому, что каждое попадало туда, где она сама себе говорила то же самое, ночью, лёжа лицом к стене. У тебя ничего нет. Ты никто. Без него он умрёт. Он не говорил ей ничего нового. Он говорил её собственными словами, и от этого они становились сильнее, потому что звучали снаружи.

— Ничего, — сказала она.

— Что — ничего?

— Я ничего не хочу сделать.

Он смотрел на неё. Она опустила глаза к ключицам. Сама. Ей не пришлось себя заставлять — они опустились, как опускаются руки, когда устал.

— Вот, — сказал Керн тихо. — Вот так. Молодец.

Он подошёл, и она замерла, но он не тронул её. Он прошёл мимо, к двери, и остановился на пороге.

— Ты сегодня сказала мне правду в лицо, — сказал он. — Я это ценю, Мира. Правда. Я не хочу, чтобы ты боялась говорить со мной. Но правда имеет цену, и ты должна понимать, какую. Иначе ты не будешь её ценить.

Он вышел. Она услышала, как он поднимается по лестнице — в её комнату, к Алану. Услышала его голос, негромкий, ласковый. Потом его шаги обратно, и звук закрываемой двери его комнаты, и щелчок замка.

Она поднялась наверх, уже зная.

Синей склянки на столике не было. И тёмной тоже. На столике стояла кружка с водой, и больше ничего.

Алан сидел на кровати и смотрел на неё.

— Он забрал, — сказал он. — Сказал, что сегодня без. Сказал, что ты знаешь почему.

— Знаю.

— Что ты сделала?

— Сказала правду.

Алан посмотрел на пустой столик, потом на неё. Он не спросил, какую правду. Он всё понял — по её лицу, по тому, как она села на край его кровати, по тому, что руки у неё лежали на коленях и не двигались.

— Ничего, — сказал он. — Одну ночь можно. Я потерплю.

Он терпел до полуночи.

Сначала это была просто бессонница — он ворочался, пил воду, снова ложился. Потом начал потеть. Потом стучать зубами, хотя в комнате было не холодно. Мира укрыла его своим одеялом поверх его одеяла и села рядом, держа его руку. Рука была холодная и мокрая.

К середине ночи начался кашель. Не сухой — тот, глубокий, который она боялась. Он поднимался из груди толчками и не отпускал, и Алан сидел, согнувшись, и хрипел, и между приступами смотрел на неё с таким лицом, что она отворачивалась.

— Ничего, — говорил он в перерывах. — Ничего.

Она делала, что могла. Отвар из серебрянки с мёдом — серебрянка расширяет дыхание, это она знала точно. Пар над кипятком. Растирание груди — руки её были горячие после дневной пробы, и он сказал, что так лучше. Потом просто держала — за плечи, за голову, за руки, которые начинали дрожать так, что он не мог держать кружку.

Внизу было тихо. Дверь Керна была закрыта. Он спал. Она знала, что он спит, — он всегда спал хорошо.

К утру Алан затих. Не заснул — лежал с открытыми глазами, дыша часто и коротко, и смотрел в потолок. Когда она наклонилась к нему, он сказал:

— Не надо было.

— Что?

— Правду. Не надо было ему говорить. Он всё равно знал.

— Знаю.

— Тогда зачем?

Она не ответила. Она не знала, зачем. Ей казалось, что нужно было — что пять лет она не говорила, и однажды нужно было сказать вслух, хоть раз, посмотреть ему в глаза и сказать. Теперь она видела, что из этого получилось: мальчик с серым лицом, который проговорил всю ночь «ничего».

Керн спустился на кухню в обычное время. Она слышала, как он ставит чайник. Потом его шаги на лестнице. Он вошёл, посмотрел на Алана, посмотрел на неё, достал из кармана синюю склянку и накапал в ложку. Алан выпил, не глядя ни на кого.

— Утреннюю пробу через час, — сказал Керн Мире. — Ты не спала. Это повлияет на пульс, я учту.

Он ушёл.

Мира сидела на краю кровати. Алан уже спал — ровно, спокойно, как спят после капель. Она смотрела на него, а внутри было что-то новое, чего она не могла назвать.

Не злость. Злость у неё была давно, она к ней привыкла, как к горечи по утрам. Не страх — страх был всегда. Это было другое. Как будто в ней до этой ночи была натянута последняя нить — тонкая, невидимая, — которая держала её на месте не страхом и не привычкой, а чем-то вроде надежды: что где-то есть предел, который он не перейдёт. Что есть вещи, которые он не сделает. Что Алан — это Алан, а не инструмент.

Сегодня ночью он показал ей, что предела нет. Что Алан — инструмент, и он будет использовать его настолько, насколько понадобится, спокойно, с расчётом, а потом накапает три капли и скажет про пульс.

Нить лопнула. Она не почувствовала боли. Только лёгкость — страшную, как в падении.

Она встала, накрыла Алана и пошла вниз пить из чашки.